|
В / Владимир Маяковский /
Юрий Карабчиевский. Воскресение Маяковского
дил Маяковский, нет ни врагов, ни житейских тягот, ни жалоб на чью-то несправедливость. Даже краткая характеристика места действия: "этот человек проживал в стране самых отвратительных громил и шарлатанов" - дана лишь как общий фон, а отнюдь не в оправдание собственной вины. Это был действительно суд на собой, вот тот цветаевский самосуд, ей бы такое сказать про Есенина - в самую было бы точку. Маяковский же сам был всегда схемой, на любых взлетах оставался конструкцией. И наличие руководящей догмы эту конструкцию только усиливало, сообщало ей необходимую жесткость. Это был его главный внутренний стержень, негнущийся позвоночник Души. Та самая флейта... Совесть, а тем более муки совести вообще не входили в эту систему, раскаяние было чуждым, инопланетным понятием. То есть слово такое уже начинало звучать, но означало оно не душевную муку, а признание своей вины перед властью и в прессе сопровождалось словами "лицемерное" и "чистосердечное".
Его боль - всегда была болью обиды, никогда не болью раскаяния. Разочарование? Но в чем же именно? В чем бы мог разочароваться неустанный певец несвободы, всю жизнь призывавший давить, пресекать, устранять? В том, что это действительно делалось? Или вдруг осмотрелся (в отсутствие Бриков) и решил: многовато? А сколько хотел? И с какого момента, с какого количества, после какого мероприятия? Что тут гадать - не было этого. Я не верю тем немногим запоздалым свидетельствам, где он предстает сокрушенным скептиком, и, даже если б они были верны, не вижу смысла в противопоставлении нескольких невнятно пробормоченных слов - всему тому, что мы знаем о нем с достоверностью, что наполняло всю его жизнь до самых последних дней. Нигде - ни в стихах последних лет, ни в статьях, ни в выступлениях, ни в частных письмах - нет ни намека на разочарование, а тем более какое-то чувство вины.
Не тешься, товарищ, мирными днями-, сдавай добродушие в брак. Товарищ, помните: между нами орудует классовый враг.
Такие призывы с подробными инструкциями, как распознать кулака и вредителя под личиной благонамеренного гражданина, писались им не в 18-м году, а в зрелом и близком 28-м. А еще ближе, в 29-м,- "подлинному фронту купе и кают" - умиленный гимн свободно путешествующего, обращенный ко всем безвылазно сидящим. А еще - несмолкающий крик души: "долой из жизни два опиума - бога и алкоголь!" Вот что тревожит его в это чудное время. (Не тревожит? Врет? Это не возражение. Мы всегда довольствовались тем, что имеем.) И, наконец, одно из самых последних:
Энтузиазм, разрастайся и длись фабричным сиянием радужным Сейчас подымается социализм живым, настоящим, правдошним.*
В начале января 30-го года он заявляет на публичном собрании: "То, что мне велят, это правильно. Но я хочу так, чтобы мне велели". Это почти точное повторение его недавних стихов: "Я хочу, чтоб в конце работы завком запирал мои губы замком". В конце января его приглашают (велят) читать "Ленина" в Большом теат
|