|
Р / Роман Борисович Гуль /
Роман Гуль. Конь рыжий
регруженный пассажирами поезд, из которого какой-то ребенок замахал им белым платком. К вечеру, дойдя до железнодорожной будки, решили попроситься переночевать у старика-сторожа. Старик принес сена, настелил на полу и, осмелев, странницы рассказали, что идут в Почаев на богомолье, да боятся пограничников. - На Шепетовку ни-ни, упаси Бог, не идите, - проговорил старик, - в каждой хате солдаты, - и пригоршней чеша седую кудлатую бороду, добавил, - вы полотна держитесь и лесом на Словуту берите, а на Шепетовку ни-ни, пропадете, верное дело. Мощные словутские леса ревут под натиском ветра; сосны, ели ушли в поднебесье; в бору пахнет смолой, грибами, всей пахучей духотой краснолесья. Приостанавливаясь, странницы собирают ежевику, костянику, на полянах не раз кипятили чайник, закусывали и снова идут по ревущему многовековому лесу, по дорогам, изрезанным сказочными корневищами. В отрочестве мать мечтала вместе с набожной теткой Варварой Петровной пойти богомолкой по России, но пошла вот только так на Почаев, в революцию. В лесу Анна Григорьевна поет: "Да воскреснет Бог и расточатся врази его", а мать полна смятенных воспоминаний. То внутренне увидит на керенском балконе отца за чаепитием и словно услышит его ласковый голос и слезы позднего умиления подступают к горлу; то вспоминает рано умершего мужа, жизнь с ним в Пензенском доме, в именьи, как каждый год вот этой же дорогой через Варшаву ездили в Германию, в Бад-Наухейм, а потом после леченья мужа отдыхали всегда в Париже, а из Парижа в Пензу возвращались через Италию, Вену, с непременным заездом в Москву, чтоб в Художественном увидеть новые постановки, в Большом послушать Шаляпина и вечером с друзьями семейно заехать к цыганам в загородный Яр. Вокруг матери стонет словутский лес. На груди у нее, под кофтой еще бабушкин медальон с выцветшими фотографиями мальчиков трех и четырех лет и она никак не может представить их шахтером и дровосеком; и горло сжимается любовным ощущеньем близких слез... Когда в Словуте странницы вошли на базар, матери стало не по себе от пестрого базарного гомона. Ржанье лошадей, крикливые бабы, красноармейцы, мычанье коров, евреи в лапсердаках, еврейки в париках и чтобы как-нибудь разобраться в этом чужом мире, она поторопилась зайти в подвальную харчевню. За немытым веками прилавком стояла пожилая еврейка в засаленной кофте, под которой, как рыбы, волновались большие груди. Увидав новые лица, словоохотливая корчмарша затараторила со странницами и пока женщины ели и пили, она подсев рассказывала им то о том, что ее сын пропал без вести в Сибири, то о том, что у здешних красноармейцев деньги по карманам тыщами, то о том, как под Словутой убили князя Сангушко и как разграбили княжеское именье. "Такой погром стоял, такой страх...", быстро шептала корчмарша и вдруг словно увидев что-то ее поразившее, схватила мать за руку. "Руки-то у вас какие белые? Кто-ж вы такая?" - Портниха... из Киева. - Ах, портниха? - протянула корчмарша, с недоверием выпуская рук
|